Случайная встреча Василий Иванович Немирович-Данченко Рассказы о Божьей правде Просьба, не путать с младшим братом Владимиром Ивановичем, соратником Станиславского и одним из основателей Московского Художественного театра.  Василий Иванович многие годы путешествовал. В годы русско-турецкой, русско-японской и 1-й мировой войн работал военным корреспондентом. Награжден Георгиевским крестом за личное участие в боях под Плевной. Эмигрировал в 1921 году. Умер в Чехословакии. Василий Иванович Немирович-Данченко Случайная встреча Глушь. Беспросветная, северная глушь. Из непроглядного моря серого тумана мрачно возносятся угрюмые, гранитные скалы. Куда ни взглянешь — повсюду их чёрные, величавые вершины, то острые и стройные как башни готических храмов, то круглые и массивные, застилают мглистый горизонт этого печального края. В тёмных, изломчатых скважинах отвесных обрывов лепятся безобразные клочья тумана… Всё выше и выше ползут они… Верхушки скал словно плавают, исчезая одна за другой в этой однообразно-серой, бесформенной массе. А по небу медленно тянутся полярные тучи как чудовищные амфибии, одна за другою тихо развёртываясь и захватывая последние, светлые окраины дня. Тихо, мёртво и дико. Последнюю гордую вершину тёмного утёса окутало серою мглою, и мы погрузились в бесконечный океан тумана. Едва заметная прежде тропка совершенно пропала на гладком камне, обрывавшемся почти вертикально вниз, где что-то шумело и ворчало — не то сдавленный гранитными оковами поток, не то мощный зверь, неожиданно попавший в западню. — Чёртова яма! — указал мне проводник на эту пропасть. — Что такое? — Чёртова яма прозывается, падь проклятая. Вода крутит; вишь ты, воет словно не погребённый мертвец. Шумно размахивая крыльями, мимо меня пронёсся чёрный громадный ворон и тут же уселся на плоской площадке одного из уступов. — Неужели здесь ничего не растёт? — спросил я. — Чему расти на камне? В понизье мох есть — олешек любить. А тут, гляди, словно плешь чисто. Голина одна. Таких местов у нас мало. — Живёт тут кто? — Есть человек. На двадцать вёрст кругом ни одной больше христианской души не найти. Застанет тебя это вьюга — ложись на камень и жди. Избы-то первые в Дальней Чуе. — А где живёт тот, про которого ты говорил? — Его, не знаю, не найти. Дикой совсем. Словно волк, так мы его волком и прозвали. — Что у него, изба? — Сам повидаешь. — Да примет ли он на ночлег? — Как не принять. На это он добрый, только неразговорчив очень. — Крестьянин? — Теперь к нашей волости приписан. А прежде, говорят, барином был. — Что ж, из ссыльных разве? — Есть того. Из несчастных. Куда ты, куда; аль жизнь не мила? Я остановился как вкопанный; передо мной зияло чёрное отверстие какой-то громадной воронки, образованной двумя выемчатыми, сросшимися по краям скалами. Ещё один шаг, и я, по всей вероятности, разбился бы далеко внизу об острые вершины откосов, гребни которых едва-едва виднелись под серою пеленою тумана. — Тут, брат, не столбовая дорога! Рта не разевай, убьёшси. В увлечении разговора я и не заметил, как подошёл к этому опасному обрыву. — Ты иди за мной. Эфти места я проходил не раз. — Знаю. Оногдась за песцами гонялся, так и сам чуть в Воронье дно не попал. Тут бы и конец крещёной душе. — Что это за Воронье дно? — А где дикой-от живёт. Скоро, теперь два поворота ещё. О гой-га! — заорал во всю мочь мой проводник. Немного спустя издали послышался глухой отклик. — Здесь, значит. Словно волк в лощине таится. — Чем же он занимается? — А зверьё ловит, песцов тоже, горностаев. На медведей лют ходить. Вёрст за тридцать отсюда много их. Оленей имеет, у остяка они кормятся. — А разве сюда и остяки заходят? — Случается. Только этого места они не облюбили. Им, известно, тундра нужна. А тут что — камень один. Дичь. — Зимою-то здесь ещё глуше? — Чего уж глушей? Известно, край света. Что дальше есть голомя да Матка, а там лютое море и миру конец. Впереди, в нескольких шагах, затемнело какое-то пятно, неопределённо выделяясь из серой однообразной массы тумана. Оттуда слышалось протяжное пение, похожее больше на долгий, словно вымученный стон. — Да где же дорога? Скала здесь обрывалась крутым откосом, на гладкой поверхности которого только кое-где чернели лучистые трещины, да зигзагами проходили тёмные расщелины. — Найдём дорогу, небось. Со мной идёшь, — и проводник смело повернул направо, спрыгнул в одну из расщелин и, поворачиваясь то вправо, то влево, пошёл по неровному дну её. Карабкаясь с камня на камень, цепляясь кой-как за гладкие и скользкие выступы, то пробираясь ползком по узким ложбинкам, то вися над пропастью и рискуя на каждом шагу сломать себе шею, мы спустились, наконец, в ущелье, даже в этой глуши выдававшееся своею оригинальною дикостью. Шириною не более двух аршин, оно казалось длинным коридором с отвесными, чёрными, каменными стенами, на поверхности которых кое-где светло-серебристыми пятнами ложился скудный лишайник. Тут всё поражало крайним бесплодием. Две-три жалкие былинки, захиревшие и жёлтые, трепались у самого откоса на случайно попавшем сюда клочке землицы — и больше ничего. Со всех сторон нас встречали только чёрно-серые и чёрно-красные изломы камня, выстилавшего даже дно этого дикого ущелья. Мы шли минут десять. Наконец, ущелье разом вышло в небольшую котловину, образованную двумя рядами внезапно расходящихся скалистых стен. Самый туман здесь был несколько гуще, воздух тяжелее. Мне казалось, что я на дне громадного колодца, все мои впечатления на минуту замерли, и самая мысль перестала работать. — Вот оно, Воронье дно. — Отчего оно так называется? — А по времени воронья тут много бывает. — Без деревьев? — Тут птица водится в норах, — и он указал мне на расщелины скал. — Вот и старик идёт. Сам и есть. Перед нами невдалеке показался старик, высокий и крепкий, с длинною седою бородою, мрачно нависшими широкими бровями, из-под которых сверкали проницательные, чёрные, не потерявшие своего жгучего блеска, глаза. — Здравствуй, старинушко. Встречный приподнял шапку, не отвечая ни слова. — Отдохнуть к тебе до утра. Можно, что ль? Старик медленно повернулся. Мы пошли за ним в одно из углублений этой котловины. Наконец, перед нами мало-помалу обрисовалось и жильё старика. Громадная каменная плита выступала сверху, оставляя небольшое тёмное и сырое пространство, между дном котловины и своею нижнею поверхностью. Этот уголок был с трёх сторон обведён рядом толстых кольев, покрытых оленьими шкурами, одна из коих, откинутая, образовывала вход в жилище. Внутри было темно. — Покажи, старик, где прилечь можно? Заморились мы очень, — обратился к хозяину мой проводник. Молчаливый как и прежде старик кинул в угол несколько оленьих шкур, заменяющих здесь постели. — Ложись, брат, утром рано подыматься надо. И я с проводником улёгся, не давая себе отчёта во всех пережитых мною впечатлениях. * * * Ночью я проснулся от какого-то странного шума. Открыв глаза, я думал, что вижу сон, так неожиданна была представившаяся мне картина. В углу неприглядного жилья тускло мерцала лампада, кидая неровный, словно перебегающий, свет на тёмные лики образов, почерневших от копоти. Перед ними, едва озарённая, виднелась какая-то человеческая фигура на коленях, словно замершая, без движения. Я вгляделся. Тусклый луч лампады серебрился в сединах молившегося, скользил по суровому лицу и порою ярко отсвечивался в широко раскрытых глазах его. Это был наш хозяин. Медленно и тяжело поднимавшаяся грудь выдавала неровное глухое рыдание, как-то глубоко взволновавшее меня в мрачных стенах этого заброшенного жилья. Я не слышал слов. Эта молитва была молитвою тоски и скорби бесконечной. Сухие, без слёз, глаза старика сверкали воспалённым блеском. Я боялся пошевельнуться и не мог отвести взгляда от этой неожиданной картины. Темнота угла, в котором я лежал, бред моего проводника, мрачные впечатления пережитого дня, всё это ещё усиливало волнение, охватившее меня, ощущение какого-то безотчётного страха, невольно закрадывавшегося мне в душу. Не помню, сколько времени прошло так. Усталость взяла своё, и я вновь сомкнул глаза. Мне в эту ночь снились странные сны. — Вставай, брат, пора! — послышалось надо мною, и я быстро поднялся. В отверстии нашего временного жилья серело бледное туманное утро. Я вышел. Мгла ползла по дну колодца… Туман свёртывался неопределёнными складками вверху. Ни луча света, ни блеска зари… ни звука. Та же мёртвая пустыня, те же влажные, чёрные камни с серебристыми пятнами лишайника, то же самое подавляющее мысль и чувство однообразие. — Где хозяин? — спросил я у проводника. — А бродит, где попало. Его не увидишь теперь, известно, шатун. — Неужели он всё тут и живёт? — Всё. — Никуда не ходит? — Рази за хлебом в село — а то никуда. Зачем ему, видишь сам — одичал человек. Прежде ещё на промысла с нами шатался да вот уж года три, как перестал. — Господи! Да сколько же времени он прожил тут? — Лет, почитай, семь будет. — Получает он письма? — Нет. Станция-то у нас в селе. Раз, только, давно уж это было, ещё он с нами жил, пришло к нему письмо одно, при мне это случилось, прочёл он его да и упал как подкошенный. Долго после словно оглашённый какой ходил. Говоришь ему что, стоит, упрётся на тебя глазами, а по лицу видно, что ничего не понимает. Только слёзы текут, одна за другой так и падают. Крепко жалели его. И отчитывали, да не помогает. — Неужели он давался отчитывать? — Чего не даваться!? Словно малый ребёнок стал, куда его ведёшь, туда и идёт. Только уж не знаю, что потом было, мы все на Матку, на промысла, срядились, а он в это время и уйди сюда, в Воронье дно самое. Воротились мы — его уж и нет. — Как звать-то его? — Прозвище у него мудрёное. У нас разве одному писарю ведомо, а промеж себя мы его по имени и отчеству больше, Иваном Павловым, прозываем. — Ты говоришь, что он прежде с вами на промысла ходил? — Да, хаживал. — И работал? — Какое работал! Станет себе на берегу да и смотрит на море, любо ему, значит, как волны-то одна на другую набегать почнут да об камень в пену разбиваются. Известно, наше море — хорошее море. Синь непроглядная!.. Мы скоро воротились назад. В жилье нашего хозяина не было ничего, кроме целых груд оленьих шкур да образов. Невольно я подошёл к ним, рассматривая от нечего делать тёмные закопчённые лики. Меня вдруг поразил заложенный за иконы какой-то портрет. Рискуя быть слишком бесцеремонным, я взял его, вышел из хижины на свет и остолбенел от изумления. В бледном сумраке сероватого дня глядело на меня из-под стекла прекрасное задумчивое личико девушки, с рассыпавшимися по плечам её густыми кудрями, загадочно сиявшими глазками и кротко, печально улыбавшимися губками. Я не мог отвести глаз от этого милого образа, так нежданно явившегося передо мною на дне этого каменного колодца. Пользуясь отсутствием проводника, я жадно вглядывался в её черты, от которых веяло на меня чем-то знакомым, какою-то таинственною, давно пережитою былью, молодою силой и свежестью ещё нерастраченного в житейских битвах чувства. В жизни несчастного изгнанника мне чудилась глубокая, мрачная драма. Я был глубоко взволнован. — В путь, брат, в путь пора. Бог день даёт. Сейчас туман подыматься станет, ишь заря какая!.. Действительно, на востоке сделалось светлее, мгла словно свёртывалась и подымалась выше и выше, обнажая каменные влажные уступы и стены, возносившиеся одна за другой до скалистых вершин, неровные, зубчатые гребни которых уже выделялись из неопределённой массы тумана. — Пора, сегодня на Дальнюю Чую поспеть надо. Я вернулся в хижину, положил портрет на прежнее место и через полчаса уже лепился с проводником по скользким откосам гранитных громад. Скоро туман рассеялся, и перед моими глазами развернулась светлая, почти фантастическая, местность. Вершины утёсов загорались багрянцем пробудившегося дня, откосы их отливались всеми цветами радуги. На голубом фоне расчистившегося неба тонко рисовались вдали зубцы и купола, готические башни и невиданные храмы каменистых масс. — Смотри, наш шатун-от где?! — указал мне проводник. Я оглянулся. На вершине утёса неподвижно чернел силуэт заглядевшегося на восходящее солнце человека; лёгкий ветер развевал его платье, но он сам, с накрест сложенными руками и закинутою назад головою, казался каким-то величавым монументом, поставленным среди этой гранитной пустыни. Через месяц мне случилось быть в одном из скучнейших городов Северо-русской окраины, словно замершей в долгой летаргии среди своих безжизненных пустынь и мёртвых тундр. Я вспомнил о случайной встрече и спросил о личности загадочного ссыльного. Он оказался тяжким уголовным преступником. Суд признал его виновным в убийстве из ревности. Он зарезал нежно любимую им девушку в одну из тех минут рокового умоисступления, когда болезненно настроенное воображение создаёт страшные галлюцинации, и в добром, по-видимому, человеке пробуждается зверь со всеми его кровожадными инстинктами. Какая кара может сравниться с этою добровольною агонией одиночества? 1902